Творчество

Обыкновенные истории. Новелла первая. Избушка на курьих ножках.

Фото: © znamyuzl.ru

Это было первое здание больницы сооружённое в моем родном посёлке Лебяжье. Ещё в 1925 году его построили. Сейчас о нём напоминают только огромные таловые деревья, росшие некогда вдоль его фасада. Да три сохранившихся в краеведческом музее фотографии. Здание было большое, бревенчатое — по старым-то временам не избушка, а «хоромина-огромина!» До 1964 года там помещалось практически всё: и поликлиника, и стационар, и операционная. Одно время было даже фтизиатрическое отделение. Когда в шестьдесят четвёртом построили новую двухэтажную больницу, в старом здании открыли детское отделение. В 1970-х рядом возвели ещё одно больничное здание, и детское перевели туда, а в «избушке на курьих ножках» разместилось инфекционное отделение, которое и оставалось там до конца.

Почему избушка на курьих ножках? Это мне самому тогда в голову запало, и только я один в мыслях своих называл её так. Без тени сарказма или иронии, просто мне так нравилось. Ножек у неё не было точно. Напротив, за десятилетия она крепко вросла в землю, и фундамент местами настолько просел, что в правом её крыле, соседнем с бывшим складом купчихи Кетовой, пол пошёл волнами. Старенькая она уже была, потому «избушкой» я её и прозвал.

Прошло три десятка лет, но я до сих пор безошибочно помню всю ее внутреннюю планировку, назначение каждого её помещения по состоянию на 80-е годы. Так память схватила. Простенько так всё было обставлено, по-деревенски. И не социалистический аскетизм был виноват, как не преминул бы съязвить скептик с воспалением желчного пузыря. Просто время само по себе было такое. О евростандартах тогда и слыхом не слыхивали. Любопытно: когда мы в школе изучали «Ревизора» и я представлял себе богоугодное заведение А. Ф. Земляники, оно представало передо мной именно в образе нашей «избушечки». Но! — без всяких негативных контекстов в отношении последней.

В последние годы там, конечно, уже всё было старенькое, ветхое. Койкомест — двадцать пять или чуть больше, палат — пять. Три — общие. Две — в правом крыле, которое предназначалось для «боткинцев» — больных желтухой. Иногда наплыв их бывал таким большим, что приходилось отдавать под них ещё одну палату.

Впервые я «познакомился» с этой больницей в двухмесячном возрасте и понятно, что сам я этого не помню. И знакомство оказалось продолжительным: в детстве, что ни год — то воспаление лёгких было, то бронхит... Лежал там очень часто, сначала с мамой, потом один, ещё совсем маленький. Поэтому с раннего детства память моя впитала в себя тяжёлый запах лекарств. И боль от уколов. Шприцы помню, зловеще поблёскивавшие стеклом и металлом. Пенициллином меня, бедного ребёнка, так пичкали, что этот блеск меня повсюду преследовал, пока я находился в больничных стенах. Помню материнские руки, как мама, посадив меня на колени, кормила с ложечки мёдом. На антибиотики надейтесь, но про народные средства не забывайте! А играл в больнице — чем, вы думаете? — пузырьками из-под пенициллина!

В одиннадцать лет мне бы и вовсе в хоккей на улице гонять с пацанами. А я в очередной раз завис в родной избушке. Вот когда я впервые узнал, что такое настоящая тишина! Телевизора в отделении, тогда уже инфекционном, никогда не было. Еду разносили по палатам, так что больные и в коридор выходили редко и он чаще пустовал. Словом, как один юморист-пациент позже выразился: «Тишина-а!.. И медсёстры со шприцами стоят!»

Странно, но мне совсем не было скучно. В просторной шестиместной палате нас было лишь двое: я и старенький седой дедушка лет восьмидесяти. Когда я поступал, то инфекционист, высокая незнакомая женщина, предупредила:

— Мы тебя с одним дедушкой в палату положим. И... если он что-то там говорить будет про себя, или... ты не обращай внимания.

Хоть мне и было всего одиннадцать, я сразу всё понял, а многоточие после «или» меня и вовсе напрягло. Вот только полоумного соседа мне и не хватало!

— А что с ним? — всё же пожелал уточнить я.

— Да ничего страшного. Просто, понимаешь... он очень старенький.

Тогда слово «попал» ещё не применялось в известном теперь просторечном смысле. Но ощущение было вроде того. Класс! Придётся целыми днями слушать бормотание выжившего из ума старика! Вон, напротив, четвёртая палата пустая — туда меня нельзя было, что ли?

Но я напрасно чего-то опасался. Старик оказался хорошим соседом. Вопреки предупреждению, вполне адекватный. Он не доставал меня ворчанием, и сам с собой не разговаривал, ничего такого... С ним я научился мол-чать! На будущее, это стало полезным мне навыком. Лишь изредка, он тихим голосом просил меня налить ему из графина в стакан воды, в которой он разводил несколько ложек малинового варенья и пил вместо чая либо запивал растолчённые в порошок таблетки. Он вообще — это было видно — хорошим стариком был, добрым. Даже когда просто звал меня по имени, у него это как-то мягко так получалось. А я вот никогда не узнал ни его имени, ни фамилии, поэтому так и обращался к нему — дедушка.

Нет, мне, правда, не было скучно. Целыми днями я сидел в тишине, глядел в окно на проходящие поезда. Мне было интересно, что они везут, куда и для кого... Ну, «Мурзилку» читал. И ещё, как ни странно, читал совсем неподходящий для моих одиннадцатилетних мозгов криминально-психологический роман — книжку с оторванным началом и концом, брошенную кем-то из больных в тумбочке. А ночью, когда не спалось, рассматривал на потолке волнистые узоры от дверного стекла, нарисованные светом от настольной лампы, горевшей в коридоре на посту. Удивительные мне виделись картины в этих разводах! Весело что-то рассказывал хитро прищурившийся старик в короткополом тулупчике и шапке-мурмолке. Я его называл Весёлый Купец. И в этой же фигуре можно было увидеть насупленного мужика с картофельным носом! Этот был Сердитый Купец. Но он тоже был хороший... Ну, и прочие чудеса там были...

А вот за стенкой вечерами порой бывало весело, и даже через край. Там, в изоляторе для желтушников, лежала сплошь молодёжь: два здоровенных брата-акробата из Лопаток и несколько девчонок лет пятнадцати. Кризис у них уже был пройден, поэтому физически они чувствовали себя довольно хорошо. И кровушка младая в них бурлила, как кипяток в забытом на плите чайнике! Аж крышка подпрыгивала. Бесились так, что порой вздрагивали стены в нашей палате. Судя по всему, в такие моменты они там бегали по кроватям и по тумбочкам. Девчонки, как водится, визжали. Парни, как водится, ржали.

— Да это что такое! — выходила из ординаторской рассерженная тётя Надя Вахтинская, медсестра. — Совсем обалдели!

И скрывалась в изоляторе. Вслед за ней семенила санитарка тётя Нина.

Наведённого порядка хватало, может, на час.

Противоядие вскоре было изобретено. Точнее сказать, позаимствовано из пионерлагерной практики. У всех — и у девчонок, и у мальчишек — отобрали пижамы, оставив их в одном исподнем. После этого бузотёры притихли: и пацаны, и девчонки, раздетые, были вынуждены отсиживаться по своим палатам, а если уж в край надо было выйти, то девчонки заворачивались в одеяла. «Как мадонны!» — выразился Игорь Артамонов, позже, ставший моим соседом по палате.

Я тогда всё думал: как медсёстры и санитарки не боятся заразиться при прямых контактах с «боткинцами»? Сёстры процедуры им делают, санитарки и вовсе: и постель меняют, и посуду их моют, и в палатах уборку делают. Даже на предметах инвентаря в их изоляторе было везде выведено краской слово «Боткина». Никаких резиновых перчаток, как сейчас, персоналом не применялось. Неужели достаточно было обыкновенного мытья рук с раство-ром монохлорамина?

Я, кстати, сразу буквально влюбился в медсестру тётю Надю Вахтинскую, добрую, весёлую женщину, которая тоже относилась ко мне почти по-матерински. Можно даже сказать, что между нами завязалась дружба в рамках, учитывающих соотношение наших возрастов. Наши тёплые взаимоотношения оставались таковыми ещё несколько лет, вплоть до тё-ти Надиной скоропостижной кончины.

Вечерами в отделении происходили посиделки: женщины из пятой палаты выползали в малый коридор почесать языки с медперсоналом. Или же к ним в палату приходили остальные больные, кто не был на режиме строгой изоляции. Даже дедушка, мой сосед, иногда, опираясь на палку, приходил в пятую палату и сидел молча, слушая, о чём говорят больные.

Что до меня, то я подружился с одной девчонкой из пятой, моих же лет. Не как с дамой сердца, а как с любым человеком, с которым мне было бы интересно общаться. Я, кажется, даже её имени не знал. Красивой эту девчонку назвать точно было нельзя, но мне она была симпатична. Мы практически каждый вечер встречались на посту в коридоре, в стороне от взрослых, и болтали о чём угодно: о школе, о друзьях. Трещали не умолкая.

«...Она развора-ачивается... ка-ак даст ему!..» — жестикулируя, весело рассказывала моя собеседница о взаимоотношениях двух соседей по парте в её классе. Мы хохотали то и дело — нам было по-товарищески весело и интересно вдвоём.

Когда я выписался, то даже пришёл через пару дней навестить её, и она, всегда запросто со мной державшаяся, впервые застеснялась, когда я вынул из кармана и протянул ей купленную для неё плитку шоколада.

 

        *   *   *

 

Дедушка, мой добрый сосед, был из села Лопатки. Однажды к нему приехали из дома, и он вышел в коридор, но скоро вернулся и, остановившись у порога, сказал мне застывшим голосом:

— У меня сын умер.

— Как?! — Я поднялся с кровати.

— Сердце... — Старик неловко повернулся и снова вышел из палаты.

К тому времени палата наша уже наполнилась новыми больными, в ос-новном, женщинами с маленькими детьми, и я, конечно, сказал им всё, когда они пришли с процедур. Дедушка тоже вскоре вернулся. И без того с трудом ходивший, он теперь был согбен ещё больше свалившимся на него страшным горем. Сидя на кровати, он не обращал внимания на окружающее, и, наверное, вообще ничего вокруг не видел. Только повторял тихо и горестно:

— Эх, Коля, Коля... Что ты наделал! Что ты только наделал!.. Коля, Коля...

И плакал. Плакал глухо, по-мужски, без слёз.

Вскоре врач оформила старику выписку, и приехавшие родственники увезли его домой, на похороны.

В палате долго стояла жуткая тишина, которая стала ещё осязаемее, когда за стариком затворилась дверь. Ещё раз я увидел его одевающимся в санпропускнике. А ночью, когда все уже улеглись и в палате был потушен свет, я, лёжа в полумраке, смотрел на хитроватое, всё так же смеющееся на потолке лицо Весёлого Купца и вспоминал дедушку, с которым прожил в сопалатниках неделю. И даже моего крохотного детского ума хватило, чтобы подумать: неужели долгая жизнь была дана ему для того, чтобы в самом её конце увидеть смерть собственного сына? В самом конце, это верно. Потому что такого удара ему в его возрасте не перенести.

 

      *   *   *

 

В конце 1986-го, четыре года спустя, меня привезли в «избушку» на «Скорой» почти неходячего — осложнение после гриппа. Определили даже не в общую палату, а в одиночный изолятор, с неоправдавшимся позднее подозрением на паротит. Прошло с неделю, прежде чем состояние моё перестали оценивать как тяжёлое.

В первые же минуты после госпитализации я был ошарашен: вся боль-ница оказалась полна комаров! Это в конце ноября! Оказывается, под домом была вода - оттуда они и лезли. В моём изоляторе стены были серыми от комаров. Ночь я провёл с непогашенным светом, колотя себя полотенцем по голове и шепча проклятия. Тут и без того состояние дерьмовое — дальше некуда, так ещё эти твари! Как остальные-то в больнице их терпят! Нет, так дело не пойдёт, решил я. Выпросил из дома баллончик с дихлофосом, с трудом поднялся с кровати и, качаясь от дурноты и рискуя упасть, обошёл и протравил всё отделение, не побоявшись зайти даже в «боткинское» крыло. После этого можно было спать спокойно. Дежурная медсестра не возразила против дезинсекции: комарьё достало всех без исключения.

А как-то раз вечером, уже чувствуя себя удовлетворительно,  я вошёл в третью палату, в которой лежал с дедушкой четырьмя годами ранее и которая, в данный момент, пустовала. Я не забыл ещё моих детских героев, нарисованных на потолке разводами дверного стекла, и мне захотелось снова взглянуть на них. Увы! Я не увидел ни Весёлого Купца, ни его Сердитого товарища, ни Говорящей Тыквы, вообще ничего. Не то что бы я не сумел их разглядеть — их действительно не было! Совершенно незнакомые косые линии, из которых в принципе нельзя было ничего выделить. Видимо, стекло меняли, подумал я, разочарованный. Жаль...

В отделении тогда почти не было больных, и за месяц, что я там провёл, народу прибыло не очень много. В боткинском крыле давно уже лежали двое — Саша Гончаров из Лопаток и Лена Студенкова из Дубровного. Я с ними сразу подружился. Когда состояние моё улучшилось, я стал выползать вечерами из своей «одиночки» в коридор. Лена и Саша тоже выходили из своего крыла, и мы подолгу разговаривали.

С Леной нас разделяло всего пять лет возраста, а Саша был значительно старше, поэтому мы с Леной ближе и сошлись. Видимо, она была хохлушечкой, потому что то и дело проскакивали в разговоре украинские словечки. И «шóкала» так же, как и я.

Я обалдел, когда узнал, что у Лены в её двадцать лет уже трое детей.

— Тебе сколько лет было, когда у тебя первый родился? — не удержался я от не совсем, может быть, тактичного вопроса. Но Лена была не из мнительных. Запросто ответила:

— Семнадцать.

...Ну и ладно, что семнадцать, подумал я этим же вечером, уже лёжа в кровати. Что тут удивительного? Вон она какая красивая, эта Лена! Глаза особенно... И улыбка...

Эй, стоп, пацан! Ты это о чём?.. Не забудь: самому-то тебе всего пят-надцать ещё... Так что... Спокойной ночи, малыш!

— Ой, дуры мы, дуры! — однажды сказала сама Лена по ходу какого-то нашего разговора. — Нам самим в куклы ещё играть, а мы детей нарожали! Я, бывает, даже сама, когда ребятишки у меня на полу играют, сажусь тоже к ним и вместе играю!

— Как ты их, троих, поднимаешь? — недоумевал я.

— Ну, родня помогает. Ничего, держимся! — Лена была оптимистка.

Саша лежал в первой палате «боткинского» крыла, Лена — во второй. Когда наступил канун Нового года, Лена (только женщина могла это приду-мать!) решила украсить свою палату. Из дома она заказала сосновые ветки, гирлянды и игрушки. Вскоре её палата была так преображена, что не хватало только Деда Мороза: повсюду были воткнуты ёловые ветки с висящими игрушками, а душистый аромат хвои проникал даже в общий коридор. Протянутые вдоль стен гирлянды бросали вокруг сполохи разноцветных огней. Во даёт девчонка!..

— Ух ты! Ничего тут у вас!..— восхитилась, войдя к Лене, Наталья Владимировна Смолина. Тогда, она была совсем ещё молодой девушкой, и больные чаще называли её просто Наташей).

Саша тоже не остался в стороне — ему из его Лопаток припёрли кассетный магнитофон, и вечерами из Лениной палаты нёсся эстрадный «капустник»: лились волшебные звуки «Модерн Токинг», затем — чей-то римейк песни «Чёрный кот» в духе 80-х... А потом вдруг — слегка вальяжный Александр Новиков: «...А рубаха развалилась пополам... и штаны ползли бес-совестно по швам!..» И Миша Шуфутинский со своими знаменитыми «Червончиками»... А Саша рассказал мне о совершенно новом музыкальном стиле, по-являющемся на нашей сцене.

— Это тяжёлый рок, — говорил он. — Не слышал? Ну, он только-только появляется. Из инструментов там только электрогитары и барабаны. Это вообще!.. Там звучание... ну, как это сказать... скрежещущее, действительно, тяжёлое. По мозгам бьёт. Мне дружок дал как-то кассету. Там полчаса послушаешь — уже голова вот такая!..

Саша так произнёс это, что я, воспитанный в детстве на романтических балладах Джо Дассена и неистово весёлых шлягерах Карела Готта, был озадачен не на шутку… Ой-ой, это что за «психотропная» музыка такая? Не иначе, «тлетворное влияние Запада»! Но уже через полгода я узнал её. О да, это был он, тот самый «хэви-метал», который тогда только начал выбираться из андеграунда домашних студий и сельских ДК, уверенно, несколько даже бесцеремонно, расталкивая плечами официальные ВИА и не дожидаясь полного карт-бланша от горбачёвской гласности. Пройдёт всего два года, и молодёжь, будет сходить с ума от хард-н-хэви и трэша, с видом знатоков рассуждать о гитарных эффектах «фуз» и «дисторшн», гоняться за пластинками групп «Круиз», «Чёрный кофе», «Ария» и «Мастер». Но это уже совсем другая история.

Лена и Саша проводили многие часы за разговорами, сидя в какой-нибудь из палат своего крыла. А чем ещё можно было убить время в больнице? Кое у кого из тех, кто любит смотреть в замочные скважины, в конце концов, зашевелились тривиальные мысли: тридцатитрёхлетний мужик и двадцатилетняя девчонка живут вдвоём в одном крыле — а нет ли уже там между ними чего-нибудь такого?

Как-то во время сончаса Саша вышел покурить (выход из «боткинского» крыла на улицу был отдельный). Возвращаясь обратно, он через дверное стекло маленькой прихожей увидел, как из большого коридора на цыпочках крадётся ко второй палате одна из санитарок и тянет шею, заглядывая внутрь через полуоткрытую дверь. Вероятно, обратив внимание на «подозрительную» тишину в изоляторе, решила проверить и, если повезёт, увидеть самое пикантное... Не повезло.

«Кхэ-кхэ!..» — с удовольствием заявил о своём присутствии Саша, открывая дверь прихожей. Застигнутую с поличным санитарку после этого можно было только спросить: «Бабушка, а отчего у тебя такие большие глаза?» Но великодушный Саша не стал спрашивать. Он ждал, что скажет она сама. Надо признать, ждал с интересом.

«А... у вас... ножниц случайно нету?..» — наконец раскрыла она рот.

Ага, версия причины визита правдоподобна. Один-один.

«Нет. — Саша изготовился дать пенальти. — Так ведь на посту ножницы есть».

Точно в «девятку»!.. Два-один!

«А!.. — протянула санитарка. — Ну да...»

Явный промах. Счёт прежний.

Через секунду её уже сдуло...

Безмятежно спавшая в своей палате Лена ни о чём не подозревала. Через пару часов она уже покатывалась со смеху над Сашиным рассказом. А вечером хохотал я.

Хорошо, кстати, «боткинцам» было иметь отдельный выход. Лена и Саша выздоравливали и, собственно, в плане контактной передачи инфекции были уже почти неопасны, поэтому, втихаря от медперсонала, в сончас иногда удирали в магазин: Саша — за сигаретами, Лена — прикупить к пресной больничной похлёбке чего-нибудь вкусненького.

Когда Лену выписали, она, уже одетая, зашла ко мне в изолятор попрощаться. Жаль мне было расставаться с этой классной девчонкой!

— Ну, пока, Женя! Может, увидимся ещё!.. — Леночка, уже закрывая за собой дверь, с улыбкой помахала мне рукой.

Не увиделись. Ни разу не довелось, хотя в Дубровном мне потом приходилось бывать неоднократно. Сколько времени прошло с нашего знакомства! Но я, как и тогда, в далёком восемьдесят шестом, и сегодня живо помню её. Я и сегодня несказанно рад был бы увидеть её и, уверен, при встрече узнал бы...

 

        *   *   *

 

Здесь, в «избушке», я не впервые попал под крыло врача Бориса Георгиевича Момзикова. Хотя я и упоминаю о нём впервые, начал он лечить меня ещё в начале того же 1986-го, когда я лежал в детском отделении. Он приехал в поселок в 1985-м, и навсегда остался. Приезжие врачи, не коренные, у нас как-то не задерживались. А вот Борис Георгиевич остался. Он был совсем ещё молод тогда, лет двадцать семь, наверное, ему было. Любой врач уже по самой профессии своей — трудяга, но и среди них есть такие, о которых можно сказать: «и чтец, и жнец, и на дуде игрец». Вот это как раз про Б. Г. Момзикова. Он и детское, и инфекционное отделения на себе волок. Родильное отделение в те годы тоже висело на нём. А позже ещё в одну тележку впрягся — в должность зам. главврача.

Меня Борис Георгиевич вплотную лечил несколько лет. В те годы меня, болезного, постоянно «вели» несколько специалистов. Это подростковый врач Валентина Сергеевна Носова — замечательный человек! Несколько раз она приходила в отделение узнать о моём самочувствии, заходила ко мне в изолятор, осматривала. Один раз такой разнос дала медсестре, за то, что та чуть не прозевала у меня капельницу. Валентина Сергеевна принимала меня в поликлинике даже после того, как я вышел из подросткового возраста, а значит, и из её компетенции. Тем не менее, она ещё года три не отказывала мне в приёме. Затем — невропатолог Олимпиада Фёдоровна Новикова.

Ещё хорошо помню санитарку тётю Нину Богданову, приземистую кругленькую женщину, которая на моей памяти работала там, кажется, всегда. У неё было очень редкое отчество — Киприяновна. Но для меня она всю жизнь была тётей Ниной, даже когда я вырос. Она меня тоже хорошо знала и узнавала при встречах ещё много лет спустя. Ещё в детстве я запомнил её по выражению «получишь бани!», которым она, бывало, грозила шебутным мальчишкам — мне или Игорёхе Артамонову, когда мы носились по больничному коридору или пускали там самолётики. Тётя Нина любила животных и предпочтение отдавала кошкам.

Рядом со зданием больницы пролегала наземная отопительная трасса. Сверху она была изолирована железобетонными плитами. Под одну из них вёл лаз. И там жил огромный, белый с рыжими отметинами, одноглазый бродячий кот. Зимой бродячие кошки, не нашедшие тёплого приюта, обречены на смерть. Этот кот нашёл себе место лучше некуда. Это же Ташкент — жить в трассе! Никакие морозы не страшны. Кроме того, тут ему на все сто процентов было обеспечено и пропитание: тётя Нина приручила этого кота и регулярно его кормила. Дала ему классическое имя — Вася. После того, как больным подавали обед, она выходила на крыльцо «избушки» и звала своего подопечного. Тот незамедлительно появлялся. Сверкая, как милицейским маяком, единственным глазом, кот выскакивал из своего убежища, нетерпеливо мяукая, взбегал на крыльцо, и тётя Нина впускала его в сенцы. В сенцах стояла его личная плошка для еды. Тётя Нина накладывала туда каши, мяса и уходила, а кот принимался неторопливо есть. Дверь моего изолятора выходила как раз в сенцы, и, когда я там появлялся, кот недоверчиво оглядывал меня с головы до ног, но не пугался и не пытался убежать. Я старался поскорее пройти, чтобы ему не мешать. Наевшись, кот сидел в сенцах до тех пор, пока не приходила тётя Нина и не выпускала его на улицу. Не мешкая, котище заворачивал за угол, залезал в свой лаз, из глубины которого курился пар, исчезая на двадцатипятиградусном морозе, и там, в блаженном тепле отопительных труб, на подстилке из утеплителя, ложился спать, думая, наверное, сквозь дрёму о том, что жизнь, похоже, всё же не такая уж и плохая штука.

Медперсонал в инфекционном отделении был весёлый, не скучный. Всегда добрым словом могли поддержать, шуткой... Особенно в тот момент, когда всаживали в меня тупой многоразовой иглой пять кубиков калиевой соли пенициллина. О-ой!.. Юдолюшка моя — антибиотики!.. Я был исколот так, что на мне живого места не оставалось.

Мой изолятор был смежным с крохотным помещением больничной кухни, и отделялся от неё только фанерной перегородкой, через которую было слышно каждое слово. И частенько из кухни или из ординаторской до меня доносились весёлые взрывы смеха. А чем было заняться медперсоналу между девятью и двенадцатью дня? Завтрак прошёл, до обеда далеко, утренние процедуры больным сделаны, обход — после обеда. Скучно, девушки! Ну, соберутся в кухне или ординаторской и начинают новости рассказывать. Через каждые полминуты — громовое «ха-ха-ха!» Кто вспомнит, как хохотали две тётки-дворничихи в старом советском мультике «История одного преступления», тот получит примерное представление. Только у нас хохотали четверо или пятеро. Порой, слушая их, я сам со смеху выпадал, беззвучно, правда, и больше над ними самими, чем над их рассказами. Они заливались с той стороны, а я с этой. До сих пор не могу вспоминать это без улыбки.

 

       *   *   *

 

— О, привет! И ты здесь? Ты чего здесь делаешь? — Такими «типовыми» словами встретила меня моя знакомая, по фамилии Степанова. Она только что поступила в отделение и, выходя из дверей пятой палаты, столкнулась в малом коридоре со мной. А на руках у неё была уже подросшая дочка Иришка — моя бывшая «подопечная». Обрадованный неожиданной встречей, я тут же протянул к ребёнку руки.

— Не бойся, я не заразный! — предупредил я Иришкину мать и взял девочку. — Иди ко мне, маленькая… Ой, какие мы тяжёлые-то стали! В детской больнице как пушинка была!

— Ну, а как ещё?.. Растём!  — довольно заулыбалась Степанова. — Ну вот, Иришка, и нянька твоя здесь! Опять водиться будет с тобой.

— Привет!.. А ты-то чо здесь?.. — вновь прозвучал формулой приветствия сакраментальный вопрос. Это пришёл на наши голоса Саша Гончаров. Оказывается, и он Степанову знал.

А я-то её ещё по февралю помнил, когда вместе в детском отделении лежали. Я тогда её Иришку время от времени брал на своё попечение. Я вообще с детства любил маленьких детей. И они меня тоже. Ну, то, что я их — это естественно. А вот они-то меня — за что? До сих пор затрудняюсь сказать определённо.

В то же самое время в детском отделении со своей матерью лежала четырёхлетняя девчонка Нелька. Беленькая, волосы в кудряшках, и личико такое... как бы сказать, под типаж довоенных годов. Именно так выглядят на старых фотографиях дети тех лет. Ещё бы беретик с «пампушечкой» на голову надеть.

Чем я, четырнадцатилетний подросток, этого ребёнка покорил, не знаю. Только Нелька буквально не отходила от меня. Я, посадив её на правую руку, таскал с собой по всему отделению, и мне было плевать, что обо мне подумают. Да только ли я? Со мной в палате лежал Димка Ефремов, пацан помладше меня, так к нему тоже всё тянулась одна годовалая девочка-подкидыш.

Не было дня, чтобы Нелька не зашла ко мне в палату. Заходила в любое время, но, посмотрев на остальных пацанов, нерешительно останавливалась на пороге и поглядывала из-под бровей то на них, то на меня. Однако стоило мне поманить её или протянуть к ней руки, как она тотчас подходила и садилась на мою кровать. Мы мало о чём говорили, понимая друг друга и так. Не знаю, как понимала меня она. Я же её — по её глазам. У неё глазки говорящие были! Помню их, словно вчера… голубенькие,  почти как василёчки полевые. И так порой посмотрит!.. Там слов не надо было…

Если у меня были в тумбочке сладости, я угощал Нельку, причём принимала она их не с банальной жадностью сладкоежки, а, я бы сказал, с этаким чувством детского достоинства! Посмотрит на лакомство, затем на меня, потом ещё подумает немного, тогда только возьмёт! Потом я манил Нельку за собой, протягивая ей руку, а она — милая девочка! — с готовностью прятала свою крохотную ручку в моей уже почти по-взрослому крупной ладони, и мы с ней шли в игровую комнату смотреть по телеку мультики.

Если я уходил в физкабинет, Нелька бродила по всему отделению и спрашивала каждого: где я? И когда ей отвечали, что я ушёл, разводила ручонками: ведь только что здесь был!

А однажды, так и не найдя меня... разревелась!

Если я за что-либо сердился на Нельку, то сажал её на шкаф в нашей палате. И она переносила это наказание с таким видом, что я её немедленно оттуда снимал: она сидела на шкафу, надувшись, глядя исподлобья, с трудом удерживаясь от слёз.

Когда Нельку выписывали, мать её, держа дочь на руках, зачем-то ненадолго зашла в нашу палату. Нелька, очевидно, поняла, что, раз она едет домой, то расстаётся со мной. Я никогда не видел, чтобы четырёхлетний ребёнок так близко воспринял расставание с чужим человеком. Личико её покраснело, в глазах стояли слёзы, и она всё время безотрывно смотрела на меня, словно прощаясь глазами. Бедняжка ты маленькая... Даже когда её мать вышла из палаты и пошла по коридору к выходу, Нелька через её плечо всё смотрела на меня, пока обе не скрылись из виду.

Мне довелось увидеть её ещё один раз. Очень скоро. Недели через две... Нельку положили обратно! Рецидив пневмонии. Но я только и успел, что один раз войти к ней в палату, обнять её и взять на руки. Через два часа... выписали меня самого. Точнее, отправили на госпитализацию в областной центр, в больницу Красного Креста.

Чем объяснить то, что и сегодня в школе ко мне, солидному и уже, можно сказать, немолодому учителю, до сих пор липнут дети младших возрастов? Порой так же по-детски чистосердечно обнимают меня, а некоторые, совсем маленькие, девчонки, подобно Нельке, столь же доверчиво берутся за мою руку и дефилируют со мной по школьному фойе. И мне, как и тогда, столь же безразлично, что обо мне подумают некоторые… Я не считаю это чем-то противоестественным. Это же дети! А секрет такого отношения ко мне, наверное, по-настоящему известен только им самим.

Ещё за три года до знакомства с Нелькой я находился в этом же детском отделении, с ватагой таких же сумасшедших мальчишек, от которых вся больница ходила ходуном.

Палата под номером восемь в отделении тогда была изолированной и предназначалась не для больных. В ней находились двое грудных младенцев — четырёхмесячная девочка Наташка и восьмимесячный мальчик Серёжка.

Это были подкидыши. Детей, которых матери фактически бросали, но по каким-то причинам не оформляли отказных документов, временно помещали в больницы. Практически всякий раз, когда я попадал в наше детское отделение, там находились подкидыши. Хорошо помню Дениса, двухгодовалого мальчика с остриженной под ноль головой и большой, не по росту, полосатой пижаме.  Его бросила мать-алкоголичка. Денис ещё слишком хорошо помнил её. Он не мог понять, зачем его привезли в этот незнакомый дом с чужими людьми, куда подевалась мама и почему она не приходит. Целыми днями он потерянно бродил по больничным коридорам с полными слёз глазами. Другие дети, хотевшие играть и веселиться, обходили его стороной, и он был совершенно один. Сколько раз мне приходилось видеть, как он, горько плача в пустоту, звал мать! Он ждал её!

А она, дрянь, в это время дома бражку жрала. Смог ли он простить потом, когда вырос и узнал правду? И кем он потом вырос?

Серёжка с Наташкой были хотя бы блаженны в своём младенческом неведении. Пока...

Доступ в палату, где лежали подкидыши, посторонним был воспрещён. Но я, попросив разрешения сестры, всё же вошёл вместе с ней в палату и взял на руки Серёжку.

Как выглядела Наташка, я уже плохо помню. Но довольно-таки незаурядное выражение Серёжкиной мордашки я не забывал ещё много лет после. Он был пухленький, кругленький, но не толстый. На головке только-только начали показываться белобрысые волосики. Губы почему-то всегда были немного трубочкой, отчего выражение личика казалось сосредоточенным.

Медсестра как раз собралась их кормить, принесла из раздаточной бутылочки с молоком, и я уселся рядом, чтобы следить за тем, как они потчуются.

Серёжка, кстати, ни за что в жизни не стал бы есть молоко, будь он даже зверски голоден. Он признавал только жидкую кашу. Иногда из-за этого он долго оставался с пустым животом, пока эту кашу для него специально готовили. Но, даже сильно проголодавшись, он никогда не ревел, а только тоненько хныкал. Я не помню, чтобы он вообще когда-либо плакал или хотя бы просто капризничал. Свою любимую кашу он высасывал из бутылочки молча и сосредоточенно, и никакая сила не могла оторвать его от этого занятия. Наевшись, тут же поворачивался к стене и моментально отключался. В таком положении, лицом к стене, даже почти не шевелясь, он спал до утра, и ни разу не было случая, чтобы он проснулся среди ночи и заревел.

Наташка же, наоборот, часто отвлекалась во время еды, выпускала изо рта соску. Ночью частенько заводила концерты. На Серёжку, однако, её крики не производили ни малейшего впечатления — дрыхнул себе на левом боку и, как бы громко Наташка ни вопила, ни разу не проснулся. Когда с ним играли, он улыбался беззубым ротиком и всплёскивал ручонками. По собственной инициативе он не улыбался никогда — серьёзный рос мужик.

В следующие дни я, уже не стесняясь, заходил в восьмую палату в любое время дня или вечера. В ответ на удивление одной женщины с ребёнком: «Туда же нельзя!» безапелляционно ответствовал: «Мне — можно!» Я знал, что ни один человек из медперсонала не станет против этого возражать. Да и чего возражать-то, когда я намного облегчил сёстрам работу — почти целиком уход за малышами я взял на себя. Проводя многие часы в восьмой палате, я развлекал детей, переодевал их, кормил. И ничуть этого не стеснялся. Пацаны-сверстники, даже «западлянистый» Витёк, вовсе не считали меня из-за этого каким-то чокнутым или «чмошником». Скорее, наоборот, слегка завидовали: что ты — особа, приближённая к медперсоналу! Зам. по воспитательной...

Медсёстры, в конце концов, стали воспринимать моё кстати подвернувшееся под руку опекунство над детьми как что-то само собой... Так сказать, неофициально «включили» меня «в штат». Принеся бутылочки для кормления, сестра спокойно уходила: она знала, что я сделаю всё в лучшем виде — и накормлю малышей, и переодену, и уложу спать.

Скажу больше: Серёжка меня просто свёл с ума! Я загорелся мыслью, что мы должны его усыновить! Несколько месяцев я приставал с этим к матери. Конечно, излишне говорить, каким был её ответ. А болел этим Серёжкой я почти год. Порой чуть не до слёз… Хотя, если быть честным до конца, то «чуть не» можно и опустить. Надеюсь, что читатель отнесётся ко мне, тогдашнему, с пониманием: какого голоса разума можно было требовать от одиннадцатилетнего пацана? У меня всё строилось на детских эмоциях, на импульсе. Всей серьёзности вопроса я, разумеется, осмыслить не мог. Но до сих пор никто, даже мои близкие, не имеет полного представления о том, насколько глубоко сидел тогда во мне этот бзик. Понять это можно, только прочитав мой рассказ о Серёжке с Наташкой, который я написал уже через восемь лет после расставания с ними. Но я его никогда не опубликую.  

Скажу лишь, что в отношении Серёжки я и позже держал руку на пульсе и наводил о нём справки. Серёжка с Наташкой находились в отделении ещё несколько месяцев. Потом Серёжку забрала обратно мать. Опомнилась, чтоб её... Не могу судить, к счастью это или к сожалению. Где гарантия, что дальнейшая жизнь его при матери сложилась благополучно? Можно, наверное, делать выводы, какая там была мать... Не знаю. Один раз она приезжала с Серёжкой в детское отделение, как бы в гости. Мне медсестра знакомая рассказывала. Вроде обут, одет был парень, всё как будто нормально.

Ныне с тех пор прошло уже более тридцати лет. Но я тебя до сих пор помню, Серёжка, мой милый мальчик… Какой ты сейчас, хотелось бы знать? Как живёшь? Надеюсь, что хорошо.

А я даже фамилии  твоей не узнал никогда.

…Наташина же мать вскоре подписала все отказные бумаги, и девочку увезли в детдом.

 

         *   *   *

 

Известие о рождении младшей сестрёнки я и то встретил в больнице. Я знал, что она вот-вот должна появиться на свет, но, когда однажды вечером отец пришёл ко мне в детское отделение и сказал, что сегодня у меня родилась сестрёнка, то для моего семилетнего умишка это известие оказалось слишком шокирующим, чтобы я мог сразу его переварить. Я стоял в полном ступоре, не в силах ничего сказать. У меня теперь есть сестрёнка! Сестрёнка! Живой ребёнок!..

Я чуть ли не каждый день, отпрашиваясь у медсестры, бегал через дорогу к родильному дому. Я стучал в окно палаты, где лежала мама, и просил показать мне сестрёнку. Если детей в это время приносили на кормление, мама через стекло показывала мне мою единокровную... Невозможно передать мои чувства, когда я жадно вглядывался в этот запеленатый маленький «чурбачок» (мои тогдашние слова), в красное личико новорождённой, с полупрозрачной пуговкой носика и резиновым ротиком. Вот это да! И она — настоящая!..

Коллеги по работе приносили маме передачи, в том числе шоколадные конфеты. Но в то время она не могла их есть, поэтому бросала через форточку мне. Так что, наглядевшись вдоволь на свою сестрёнку, я уходил от мамы ещё и с горстью конфет в придачу.

А имя мы ей дали только дома, на семейном совете — Ленка.

 

       *   *   *

 

Пациентом детского отделения районной больницы я оставался до пятнадцати лет. Тогда детское отделение располагалось в одноэтажном кирпичном здании, куда потом, после закрытия «избушки на курьих ножках», перевели инфекционное отделение.

Что говорить, там, где дети, там и веселье. Ведь и больным детям хочется двигаться, веселиться и играть. Чего мы, бывало, там только не творили, от недостаточной ещё накопленности ума! Как вспомнишь — это просто кошмар!.. Порой мамаши нас убить были готовы. Мамашами мы называли женщин, лежащих в отделении с грудничками. Но воспоминания от всего этого, так или иначе, остались самые добрые. И детские, и подростковые. До сих пор мне приятно напоминают о тех годах комедия «Свадьба в Малинов-ке» и замечательный фильм-оперетта «Принцесса цирка», которые тогда смотрели по ЦТ всем отделением. Попробуй совроменную молодёжь заставить смотреть что-нибудь подобное! «Фи! — будет сказано. А мы, десяти-одиннадцатилетние пацанята, тогда чуть не плакали у больничного телевизора, если сборная СССР по хоккею проигрывала канадской сборной. И нас не утешало, даже если Якушеву, Васильеву или Балдерису удавалось во время драки хоккеистов на льду пару раз заехать кулаком «в пáчу» какому-нибудь ихнему «джеку».

Я здесь, будучи четырнадцати лет от роду, успел даже влюбиться. Вот так вот: и первая любовь — тоже в больнице! Всё произошло по слегка трансформированной по смыслу античной формуле “veni, vidi… dilexi” — «пришёл, увидел, полюбил». Прошу не падать, узнав, что моей избраннице было... на два с половиной года меньше, чем мне. Правда, у современных подростков такой разницей в возрасте уже не поколеблешь почву под ногами. Бывает и куда больше, ныне сам сталкиваюсь с этим в школе. Но в то время... это было почти неслыханно! И конечно, разве двенадцатилетняя девчонка могла устоять, когда в неё «втрескался» парень, которому давно шёл пятнадцатый! Ведь это же так лестно... И так классно рядом с ним почувствовать себя взрослой!

Вполне обычные имя и фамилия моей пассии тогда воспринимались иначе и невольно привлекали внимание: она была однофамилицей и тёзкой супруги незабвенного нашего «минерального секретаря» Михаила Сергеевича Горбачева, о котором женщины третьей палаты во время вечерних «междусобойчиков» не упускали случая лишний раз рассказать матершинный стишок или напеть частушку.

В больнице с Раиской мы почти ещё не разговаривали, только обменивались многоговорящими взглядами. Правда, сначала она меня, как это обычно бывает, вообще не замечала. А я-то её сразу заприметил. Помню, как-то я привёл в игровую комнату Нельку, посмотреть по телеку "Бременских музыкантов». Я посадил ребёнка себе на колени, а севшая рядом со мной Раиска так же держала свою младшую сестру Светку. Раиска впервые оказалась совсем рядом, и я боялся даже повернуть голову, чтобы взглянуть на неё. Сердце у меня, бедняги, помню, трепыхалось в грудной клетке, как Муха-Цокотуха в паутине.

Вдруг Раискина худенькая, обнажённая по плечо рука случайно коснулась моей. Сама она этого даже не заметила. Меня же, тогда ещё юного и невинного, но ужасно влюблённого, это прикосновение проняло, словно удар током! Я замер: только бы она не отняла руку! Минуты две я ощущал это её нечаянное прикосновение, такое тёплое, нежное! И, ранее стеснявшийся даже лишний раз глянуть на неё, после этого случая я твёрдо решил: Раиска будет моей подругой! По-любому! Я, Ромео, сказал!

Сказано — сделано! Правда, прямую дружбу мы завязали лишь в день Раискиной выписки, а выписали её намного раньше меня. Раиска навещала меня, приходя в больницу. Я без неё, разумеется, отчаянно скучал. Услышав знакомый и долгожданный стук в окно, вскакивал с кровати как встрёпанный. И бесконечно счастлив был видеть в окне её улыбающееся личико, обрамлённое светлыми волосами. Я высовывался в форточку, и мы болтали часами: она — на улице, я — наполовину там, наполовину тут. Или в прихожей больницы сидели.

«Вот как! Вы, оказывается, друзья!» — удивился Борис Георгиевич, впервые увидев нас вдвоём.

«Совсем недавно!» — ответил я, улыбаясь. Раиска засмущалась и опустила глаза, краснея и пряча улыбку.

Лёжа позже в областном стационаре, я писал ей письма каждую неделю!

…Полтора года мы с Раиской дружили. Солидный срок. Безоблачное и сказочное было время!

Последний раз я видел её в 1988 году. Потом её семья переехала в другой район области. Если Вы, уважаемая Раиса Александровна, когда-нибудь прочтёте эти строки, знайте: я Вас не забыл и до сих пор с удовольствием вспоминаю эти полтора года из нашего с Вами детства-отрочества.

 

       *   *   *

 

...Однажды, уже в последние декабрьские дни 1986 года, тёмным зимним вечером, я, закутавшись в больничный халат, вышел на крыльцо «избушки на курьих ножках» подышать свежим воздухом. Воздух вокруг был неподвижен. Ветер затих, запутавшись в ветвях росших тогда в больничном городке клёнов. Свинцовые тучи, никем не понукаемые, застыли неподвижно в небе, низко нависнув над землёй и словно стремясь придавить её своими тяжёлыми телами.

Слева от нашей старенькой бревенчатой больницы теперь высилась пятиэтажная громада только что выстроенного нового корпуса больницы. Он был практически готов к приёму больных, и запуск здания в эксплуатацию планировался в наступающем году. А пока все окна его были темны, только на пятом, получердачном, этаже горели крохотные прямоугольники окон.

— Тётя Надя, — вернувшись в отделение, спросил я Надежду Михайловну Вахтинскую, заступившую на ночное дежурство, — а куда инфекционное отделение переведут, когда новый корпус откроют?

— Туда, где детская сейчас, — ответила та. — А детскую — в новое здание.

— А с этой «избушкой на курьих ножках» что будет? — Единственный раз я вслух назвал «избушку» придуманным мною прозвищем.

— «Избушка на курьих ножках»? — засмеялась тётя Надя. Продолжа-ла: — Закроют, скорее всего. Может, склад сделают, не знаю.

— Жалко... — протянул я.

— Так куда уж её дальше?.. — пожала плечами тётя Надя. — Старая ведь она уж, сколько можно? Все стены потрескались, вон, дранка выглядывает. Пол уже скоро провалится.

— Всё равно жаль, — повторил я.

...В 1987 году инфекционное отделение действительно перевели в соседнее здание, а «избушку на курьих ножках» закрыли. Простояла она недолго — в том же году её и демонтировали. Теперь там ровное место, и только таловые деревья, выросшие когда-то перед фасадом больницы, сейчас уже старые и могучие, указывают на то место, где она прежде стояла.

 

 

Рейтинг:  2 / 5

Звезда активнаЗвезда активнаЗвезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активна
 
Понравился материал?
Раскажите друзьям и знакомым:
Нам важно Ваше мнение по данной публикации:
Поставьте оценку:
( 1 Звезды )
Редакция газеты «Золотая горка» Логотип газеты «Золотая горка»
623700, Свердловская область, Берёзовский, Восточная, д. 3а, оф. 603
+7 343 237-24-60

Редакция

Россия, 623700, г. Берёзовский,
Свердловская область,
ул. Театральная, д. 3,
3-й подъезд, оф. 80 
8(343)247-83-34, +7 904-98-00-446, gorka-info@rambler.ru, glav@zg66.ru

При использовании материалов сайта гиперссылка на zg66.ru обязательна. Ресурс может содержать материалы 18+

РЕКЛАМНАЯ СЛУЖБА

Берёзовский

Россия, 623700, Свердловская обл.,
г. Берёзовский, ул. Театральная, д. 3, подъезд 3-й, оф. 80.

E-mail: rek@zg66.ru

Тел/WA: +7 904 98-233-61
Тел/WA: +7 904 98-00-250
Тел/WA: +7 904 980-66-22